Лауреат конкурса "Зеркало-98"
УМЕРЕТЬ КАК ЧЕЛОВЕК
В. Зарубин
Итак, начнем благословясь с главного: вот привозят оглушенного справедливым приговором скорого (полчаса) и милостивого (ВМН) суда молодого вояку в тюрьму. И ведут его, естественно, в камеру смертников.
В те времена ничего я не знал о модной нынче биоэнергетике, но навсегда запомнил странное, вызывающее во всем теле некое дребезжание, ощущение тупого удара напротив каждой ниши, где дверь в камеру.
Ниша, дверь в железке, глазок – справа.
Ниша, дверь в железке, глазок – слева.
Не друг против друга, а в шахматном порядке, по тюремной науке.
Бредет свеженький смертничек по этому коридору, а за ним вразвалочку идет надзор, через шаг постукивает ключом по собственной пряжке.
Ниша – дверь – глазок с вертушкой.
Ниша – дверь – глазок с вертушкой.
Бредет смертничек, и весь его недавний арестантский опыт с ним, на разные голоса, от хрипа до визга:
– Ваньку валяешь, гад!
– Подпишешь, куда ты денешься!
– Ишь, падло, грамотный!
– Ты куда попал? Ты в особый отдел попал, поц!
Крутое колено коридора – и новый хор, – эти голоса негромкие, тон безразличный, – мужик поутру со скотиной так разговаривает, пока корму задает:
– Руки назад, – не оглядываться,
– Раздеться. Догола. Повернуться.
– Рот открыть. Шире. Пальцем растянуть. Вправо. Влево.
– Член закатить. Вправо отвести. Влево. Вверх. Вниз.
– Нагнуться. Руками ягодицы развести. Присесть, быстро. Еще раз.
Ух, это наклонение повелительное, безличное!.. Всю жизнь государство говорило со мной безлично-повелительно, от надписи в сортире до транспаранта на фасаде… а смысл всегда один: сломить сопротивление, внушить безличный страх.
Команда – выстрелом:
– Стоять! Лицом к стене!
Ну – стал. Все равно теперь. Ржавые звуки ключа в замке, петель дверных:
– Заходи.
Шагнул. Грохнула дверь. Провал.
Тут, наверно, самое время все объяснить читателю-зрителю, чтоб уж дальше не темнить с приемчиками.
Пусть меня сегодняшнего, каков есть, режиссер поставит уже внутри камеры к стеночке у двери (дверь – это важно). И я скажу, честными глазами глядя в камеру:
– Меня зовут Валентин Михайлович Зарубин. Пятьдесят шесть лет тому назад, в самый разгар войны, был я молодым офицером, служил в войсковой разведке. И вот в одну прекрасную ночь меня арестовали, быстренько провернули через мясорубку следствия, за полчаса осудили и приговорили к высшей мере наказания, что означало тогда – к расстрелу. 55 суток я этого расстрела-застрела ожидал. Не один, конечно. Смертниками был набит целый тюремный корпус. Как все мы ждали смерти. Кто дождался, а кого и обманули – об этом я и хочу вам рассказать. Спросите – зачем? Да чтоб вы знали. Знающих труднее обмануть и запугать.
Тут камера от меня отвернется – в сторону, извините за каламбур, камеры. А в ней обнаружится обычная предсъемочная суета – дважды киношная, для выразительности. Уж режиссер найдет, с чего ее начать и чем закончить. По мне так важно одно: восстановить место действия и облик персонажей с той степенью условности, при которой не возникало бы лишних вопросов у зрителя… Одно слово – тюрьма, камера, и в ней восемь преступных типов, заросших, в сползающих штанах и шинелях без хлястиков. А дойдет до дела, так вспомним и уточним. А пока из-за кадра я продолжу.
– На втором году войны допятились мы до Волги. Почему да отчего – это теперь только узнаём, а тогда все причины были солдатские. Перепуганная Москва шугала перепуганных чекистов, перепуганные трибуналы не ленились, чуть не треть приговоров были смертные. Потом выяснилось, что не всех расстреливали, но мы-то этого не знали, мы в эту игру играли по-честному. Через эту камеру многие при мне прошли. Запомнились трое. Они, да еще я – тогдашний – в придачу и станем фигурантами этой истории. С меня и начнем.
Вот такой я примерно был, только позлее…
А это мой сосед по нарам, мичман Саня. Он вышку получил за то, что по пьянке застрелил комиссара батальона, фельдшерицу не поделили. Видный был парень, и пощады не ждал… В углу полковник Винокур, возвращенец, от границы шел, плена избежал, но советских чекистов не обманул, мы тут с ним старожилы…
А вот там обитал какой-то получеловек, сошедший с ума от страха. Вот так, скрючившись, и валялся… Других помню смутно и мельком.
Вот такая для начала мизансцена. Теперь зададим актерам этюдик на переживание: ожидание смерти, которая будет вскорости и обязательно, но когда именно – неизвестно.
– Считалось, что расстреливают по ночам. Поэтому днем мы дремали и ожидали пайку. Ночью мы ожидали вызова на расстрел.
Ночь: стекло в окне с намордником затемнено, серый свет от тусклой лампочки.
Каждый по-своему не спит – кто откровенно и бесхитростно таращит глаза, ухом к окну; кто жмурится, изображая дремоту; разговорчики, и без того редкие и бессвязные, прекращаются.
Длится это долго, ухо ловит каждый звук – со двора, из коридора.
Наконец, – как ни странно, мы ждем этого! – наконец, внизу, во дворе (мы знаем, догадались, что наша камера на третьем этаже) внизу раздается шум полуторки (вычислили, среди нас попадаются шоферы), гремит упавший борт, кто-то из нашей обслуги (ха-ха!) там, внизу, сдавленно выматерился, и опять тишина. Соображаем, – по себе сужу, я соображаю, – вот они вошли, по коридорам… канцелярия, наверное, какие-то формальности (разве у нас что-то делается без оформления?), опять коридоры, лестница, ага, вот и наш, третий этаж, клацает коридорная решетчатая дверь, и вот – шаги!
Шаги, и тут вопрос: откуда сегодня начнут, от нас или с того конца коридора? Бывает по-всякому, тасуют и так, и этак, можно подумать, что есть инструкция и на этот счет…
Шаги! С того конца начали. Обостренным слухом – не то действительно слышишь, не то догадываешься и воображаешь – ловишь через примерно равные промежутки звуки двери открывающейся… пауза, ничего не слышно, голоса не доносит… звук двери захлопывающейся… шестая камера… пятая напротив… четвертая… третья напротив… вторая рядом, – тут уже можно уловить голоса, а захлопывающаяся дверь прямо как выстрел, – первая, наша!
Скрежет, скрип, грохот наотмашь распахивающейся двери, мелькает мысль – зачем так шумно? Но, видно, так им надо.
В дверном проеме, чуть отступя от него, – ага, вот почему они дверь рывком распахивают! – в проеме стоит выводной, в кожаной куртке, козырек на глазах, в руках бумага. Второй, с наганом в опущенной руке – шага на три сзади. Выводной театрально нас оглядывает, пауза. Театральным шепотом хрипит:
– На букву ЗЫ!
Вот оно. Опускаю (тот, молодой, меня изображающий) ватные ноги, встаю, сердце, как китайский шарик на резинке, плавно ухает вниз (в пятки), потом плавно взмывает на место. Говорю – себя не слыша:
– Зарубин Валентин Михайлович, 1921 года, статья 58-10-часть II, 193-25.
Пауза. Выводной делает вид, что сверяется с бумагой,– вранье, незачем ему сверяться… Хрип:
– Нет… Еще на букву ЗЫ!
Сажусь, как падаю, слышу позади:
– Зубов Иван Семенович, статья 58-1-б.
Пауза. Хрип:
– Нет!
И – железный грохот двери.
Всё. На сегодня – всё. Слышу, как клацает коридорная решетчатая дверь, ближняя к смерти дверь. А еще чуть спустя, слышим, отъезжает полуторка, – кого повезла? Скольких? Живых повезла или уже трупы?
Вот так нас каждую ночь пугали. И это действовало. Вот слышу: кто-то плачет, всхлипывает.
Я – молодой, тогдашний, – вскакиваю, хватаю сапог за голенище, ору:
– А ну, цыц! Отметелю гада!
Так надо, испытано. Иначе будет общая истерика, кто во что.
Скоро утро. На сегодня пока все. Тихо, тихо. Можно дремать и ожидать паюшку…
А я, сегодняшний, скажу:
– Конечно же, они точно знали, кто в какой камере сидит: социализм – это учет! И все же это каждую ночь повторялось:
На букву БЫ! ВЫ! ГЫ! ДЫ!
Тогда я только догадывался, теперь точно знаю: это прием такой, заповеданный чекистским нашим палачам еще отцами-иезуитами: пусть приговоренный каждую ночь ждет! Каждую ночь трясется! И каждую ночь, вплоть до последней, обманывается! Пытка ожиданием. Пытка обманчивой надеждой. Так что имейте в виду: когда вас запугивают – это вас готовят к смерти: физической, умственной или нравственной – это выяснится потом.
Тут нужна перебивка. Какая – не знаю. Сонное мечтание молодого смертника о продолжении жизни на воле? Шибко художественно. Может, ближе к соцреализму: расстрел – застрел – вышка – ВМН, как они есть, плюс допустимая степень фантазии. К примеру: вот я лечу, лениво помахивая руками, как крылышками, а с земли меня из двух стволов: бах, бах! И – амбец, в смысле – конец. Иное пока в ум нейдет.
… И опять ночь придет, сон уйдет, зарычит мотор полуторки, брякнет борт, выматерится старший исполнитель.
И опять станем считать шаги, отмеривать в уме расстояния, замирать и надеяться, – черт-те на что надеяться.
И опять с грохотом растворится дверь, и выводной прохрипит, изображая таинственность:
– На букву ФЫ!
Но тут – непривычная пауза с нашей стороны. Оборачиваюсь: сокамерники мои тоже переглядываются: нету на ФЫ?
Выводной в растерянности. Спросил погромче:
– Кто на ФЫ?
А потом в голос заорал:
– На ФЫ, говорю, – кто?
Интересно, мы уже ухмыляемся. А мичман Саня насмешливо говорит:
– Чего орешь? Нема таких, уехали.
Выводного перекашивает от злости, и он уже натурально хрипит:
– Ну, ваш рот нехороший!.. На карцерный паек посажу! Всю камеру!!!
И захлопывает дверь.
Мы хихикаем: гляди-ка, и в этом деле у них бывают осечки!
Но тут подает голос наш мрачный полковник, кивает на Скрюченного:
– Кажется, у него фамилия на ЭФ..
А что – может быть. Мичман Саня присаживается к изголовью Скрюченного, толкает в плечо:
– Э, малый!.. Слышь? Как твоя фамилия? На ЭФ?
Скрюченный зажмуривается изо всех сил и еще больше скрючивается.
– Кончай дурить! От них не зажмуришься, они тебя сами зажмурят! Говори, как фамилия?
Саня вдруг отшатывается, вскакивает:
– Фу, зараза! Да он усрался со страху!
Да, воняет.
– Не выдержал человек, стронулся… – пожимает плечами полковник.
Ясное дело, стронулся, все признаки. Но Саня ворчит:
– Стронулся… Пайку каждый день берет, к баланде встает – значит соображает!
Саня пинает носком Скрюченного:
– Эй, засранец! Встань, человеком будь!
Скрюченный какими-то червяковыми движениями переворачивается лицом к стене и снова замирает скрючившись. Саня, сплюнув, отходит, садится на мои нары, бормочет:
– Что с людьми делают, гады…
Все мы начинаем заводиться. Чувствую, как поднимается, вздергивая нервы, неутоленная моя злоба.
Как всегда, неожиданно гремит распахнувшаяся дверь. Выводной уже не хрипит, не актерствует:
– Ну-ка, давай тащи вон того из угла.
Это он мне? Ах, ты… Вскинувшись, с удовольствием показываю ему до локтя:
– А это видал? Сам тащи, палач, тебе за это платят, от фронта спасают!
Мы с выводным долго смотрим друг другу в глаза. И тогда он добавляет очень спокойным, очень убедительным тоном:
– Ну и хер с вами, пускай он тут воняет, а я вас всех достану, вы у меня попляшете…
Мичман Саня взвивается:
– Чем пугаешь, морда, мы тут все насмерть пуганные, не в этом же дело.
Неожиданно для всех Саня хватает Скрюченного за ворот телогрейки, сдергивает на пол, волочит к двери и там бросает:
– Бери, гад, твое!
Когда он отходит к нарам, выводной так же за воротник выволакивает Скрюченного в коридор и захлопывает дверь.
Мы все молчим, глядя на мокрый след на полу, оставленный Скрюченным. Саня, оттягивая кулаками карманы бушлата, находит нужным нам объяснить:
– А что ж он… умереть как человек не хочет!
Мы молчим. Саня кружит между нарами, перешагивая через мокрый след.
А ночь между тем ползла.
И доползла.
Когда только заскрежетал ключ в замке, Саня тихо сказал – то ли мне, то ли сам себе:
– Это за мной…
Дверь, как всегда, бахнула, выводной, как всегда, захрипел:
– На букву КЫ!
Саня подался вперед.
– Ну – Коваль Саня, мичман, с-под Херсону, пятьдесят восемь, восемь, – ну!
И выводной, помедля, сказал:
– Выходи.
Дальше я все запомнил в мельчайших подробностях и не забуду, пока жив: как плечи у Сани чуть приподнялись, как он сделал – уверен, с расчетом! – несколько мелких шажков, а потом вдруг неожиданно прыгнул головой вперед и сбил выводного с ног. Они покатились по полу. Саня вопил что-то неразборчивое, но матерное, и пока дверь была открыта, я видел, как второй выводной все прицеливался ударить Саню наганом плашмя по голове да промахивался, потом спохватился и захлопнул дверь. Какое-то время из коридора доносились приглушенные Санины вопли и стук сапог, потом все стихло на полузвуке: кляп…. Никто не прилег, все сидели, прислушиваясь. Долго ждали, пока не хлопнул задний борт машины и не заурчал мотор…
Вот такое было происшествие. Случай редкий, я выяснял. Обычно каждодневное застращивание ломало волю смертника, и он без сопротивления шел под пулю. Поверьте опыту, нет ничего страшнее страха. И те, которые пугают, знают это. Знайте и вы: если вас запугивают, если вас запугивают, значит, что-то хотят отнять: имущество, знания, честь, личное достоинство или жизнь.
Но лучше бы не знать вам страха. Никогда. Но это, наверно, утопия.
На этом и закончить бы мне рассказ. Но я знаю, что молодые мои слушатели, вот хотя бы этот молодой актер, который изображает меня молодого, – он если и не скажет, так подумает, а если подумал, то пускай скажет:
– Интересно, конечно… Но вот вы-то, дядя, как уходили? И почему остались живы?
Как ему объяснить, что это – лотерея? Мне выпало жить. А как я уходил – пускай он сам, насмешник и неуважайка, сам пусть изобразит…. Хлопнет дверь, и встанет на пороге выводной:
– На букву ЗЫ.
Он – молодой я – встанет, никуда не денется, отрапортует:
– Зарубин Валентин Михайлович, 1921 года рождения, статья 58-10-часть вторая, 193-25.
– Выходи.
Он выйдет в коридор и вдруг неведомым чувством поймет, что вышел не на смерть. Оглянется и увидит только одного надзора, а у того вид будет совсем не расстрельный, а только бдительный.
И он пойдет по длинному, в десять лет, коридору, навстречу собачьему лаю, сперва чуть слышному, а в конце коридора оглушительно-яростному лаю большой собачьей своры.
Когда собаки стерегут не овец, а людей, – это и есть неволя.
… Между прочим, для сведения.
Немногие знают, мало кто догадывается, что долгое или частое, привычное, предожидание собственной смерти (война, тюрьма, лагерь, рисковые профессии – вора, скажем, или летчика-испытателя) сдвигает набекрень не только мозги, но и всю натуру человеческую, и не только по фазе, но и по оси.
Рисунки Виктории Тимофеевой
|